Глава 4 (продолжение 4)
(с. 231)Посольский обоз, пересекший китайскую границу 2 сентября 1726 года, достиг Пекина только через сорок дней пути.Были у Рагузинского основания серьезно опасаться и характера приема в самой китайской столице. Он должен был знать печальную судьбу русских торговых караванов в Китай. Тот, который был отправлен в 1718 году, свыше двух лет простоял у границы. Когда же его все-таки пропустили в Пекин, то в столице Цинской империи он был поставлен в условия, сделавшие торговлю невозможной. Через девять месяцев безуспешных попыток реализовать пушнину комиссар был выслан из Пекина со значительным количеством непроданного товара. Время оборота этого каравана вместо обычных трех лет заняло шесть. Еще более печальной была судьба каравана, снаряженного в 1722 году. Он ожидал разрешения на въезд в Китай шесть лет150.
Таким образом, Рагузинский, покидающий семью и свои деловые предприятия, имел все основания предполагать великую продолжительность своего вояжа с непредсказуемым исходом, возможно, фатальным для него лично..
Теперь мы видим, сколь на самом деле трудное решение принимал Рагузинский. Принудить к нему этого волевого и закаленного человека действительно могло только осознание надвигающейся смертельной опасности.
4.19 Реальность грозящей опасности (с. 231-234)
Но не сгущаем ли мы краски, оценивая события из другого мира, через призму истекших столетий? Это вопрос вызывает необходимость доказательств серьезности угрозы, которую увидел перед собой граф Савва Владиславич — Рагузинский в конце весны 1725 года.
Начнем с того, что, если Рагузинскому действительно могла реально угрожать казнь на эшафоте, то только по обвинению в государственной измене, самому серьезному из всех возможных для приватного лица, для вельможи его богатства и заслуг перед державой. Даже не по простому обвинению, а только по доказанному факту предательства.
Как неопровержимо свидетельствуют рассмотренные выше документальные источники, по всем внешним признакам столь тяжкое преступление Рагузинский действительно совершал. Делал это он с многолетними рецидивами, действуя в интересах иностранной — французской — короны.
В случае разоблачения речь могла идти не просто о каких-то утечках второстепенных сведений, а о передаче иностранной державе стратегической информации государственного и военного значения. Манера версальского двора времен регентства влачиться в фарватере британской политики делала неизбежной передачу этих сведений Англии, прямо и открыто враждебной петровской России. О таком тесном франко-британском сотрудничестве не мог не знать информированный Рагузинский, сам, кстати сказать, однажды заподозренный в передаче секретов англичанам.
(с. 232)Вероятность случайного раскрытия тайной службы королю графа Рагузинского из-за технической оплошности французской инстанции, пусть и некомпетентной, видится крайне малой. Значит, Рагузинский опасался разоблачения с другой стороны, изнутри, вероятность которого он расценивал столь высоко.
Откуда же? После смерти императора доказательными данными о его нелегальной деятельности мог располагать, по-видимому, только граф П.А. Толстой, его постоянный соучастник в тайных операциях. Получается, что граф В.Л. Рагузинский считал реальными шансы предательства с его стороны? Но ведь вплоть до самого отъезда в поход Петр Андреевич был наиболее близким Савве Лукичу человеком, наиболее доверенным.
Полагаем, дело не в подозрениях, а в рациональном предвидении Рагузинским неизбежного хода событий. Того, что Толстой будет вынужден до конца бороться с престолонаследием великого князя, даже считая малыми шансы на успех. Известная Толстому невоздержанность Екатерины I в развлечениях делала его восшествие на престол реальным и скорым. А это грозило крушением роду Толстых. Следовательно, должен был рассуждать Рагузинский, Толстой непременно схлестнется с оппонентами в схватках за престолонаследие, которые веками разрешались в России кровью.
Они заканчивались пытошным дознанием, в процессе которого и самые стойкие становились разговорчивыми.
Не во французском ли «скелете в шкафу» Толстого кроется причина его столь загадочного для историков поведения во время допросов 1727 года по делу Девиера? Странно для столь искушенного старца принимать без возражений возлагавшиеся на него обвинения, в значительной степени бездоказательные151. Не потому ли, что при дополнительной настойчивости дознавателей всплыли бы факты о еще более серьезном преступлении? Обвинение в государственной измене, сознайся он в ней, гарантированно привело бы Толстого на эшафот. А он, слабый старик, сознался бы, как все прочие, не выдержав пыток. И показал бы на дыбе на Рагузинского. Кара же на последнего, как создателя и руководителя целой шпионской структуры в Петербурге, снабжавшей информацией французских дипломатов, обрушилась бы еще мучительней.
Вернемся к поставленному выше вопросу: не подводим ли мы, далекие потомки, события к нужному знаменателю? Столь ли велика была угроза и Толстому, и Рагузинскому в ту эпоху общего благоволения европейских министров к подносящим послам, известного городу и миру ? Быть может, в процессе дознания по делу Девиера в начале мая 1727 года князю А.Д. Меншикову и не пришло бы в голову вменить Толстому в вину тайные сношения с Кампредоном? С другой стороны, а был ли шанс применения пыток к столь видному и почтенному вельможе преклонных годов, как граф Петр Андреевич?
Ответы на эти вопросы мы можем получить из бумаг другого следствия, начавшегося всего через четыре месяца после допросов Толстого. Теперь допытывались правды уже у светлейшего князя Александра Даниловича и его окружения.
(с. 233)Меншиков был арестован 9 сентября 1727 года. Неожиданный финал блистательной карьеры столь видной фигуры не только на российской, но и на европейкой сцене породил и в стране, и за рубежом разгулявшиеся пересуды о причинах постигшей его опалы. Маньян доносит де Морвилю 30 сентября 1727 года:
«Царский совет собирается каждый день, чтобы разбирать беспорядки, порожденные управлением Меншикова и принять против него надлежащие меры. Каждую минуту ожидают появления манифеста по этому делу, а следствие над князем Меншиковым не замедлит начаться»152.
Но Верховный тайный совет не спешил с опубликованием официальной версии. Только к середине декабря 1727 г. был вчерне закончен первый этап следствия, в ходе которого удалось собрать частью достоверный, а частью сфальсифицированный материал для обвинения Меншикова в государственных и уголовных преступлениях153. Выглядел он совсем неубедительно154.
Между тем время, приличествующее для объяснений новых властей, истекало. Промедление с выдвижением обвинений становилось тем более нежелательным, что «некоторые смотрят как на следствие темперамента на ту легкость, с которой Царь согласился на опалу князя Меншикова, приняв во внимание, что князь Меншиков принимал главное участие в деле признания престола за нынешним Государем, и без него наверное на престол бы вступила герцогиня Голштинская»155.
В этой обстановке сенью 1727 года определилось новое направление расследования, построенное на фальшивых обвинениях Меншикова в государственной измене, в передаче шведским властям политической и военной информации о России. Вот так был найден, наконец, способ направить затянувшееся следствие по кратчайшему пути, что давало в руки заинтересованных лиц желанный материал для немедленной расправы с «государственным изменником». Сработано обвинение в предательстве было топорно и на скорую руку.
Первое подозрение на измену подало туманное донесение русского посланника в Стокгольме графа Н. Ф. Головина от 20 октября. Посланник сообщал, что некий "надежный и верный приятель" объявил ему о письме Меншикова к шведскому сенатору Дибену от 1725 года, в котором говорилось, чтобы Швеция де безбоязненно подписывала Ганноверский союзный трактат. Сообщению анонима тут же был дан ход при активной поддержке А.И. Остермана156.
Арестованные 13 декабря и содержавшиеся в Петропавловской крепости секретари Меншикова Ф. Вист, С. А. Вульф и А. Яковлев были 30 декабря допрошены следственной комиссией Верховного тайного совета. В своих показаниях они решительно отрицали наличие враждебной интересам России корреспонденции в бумагах Меншикова и не дали следствию никаких данных к изобличению их бывшего шефа в «измене». Все они не подтвердили обвинения: никаких писем «противных ее императорского величества и Российской империи в чужестранные государства и особливо в Швецию ни к кому не писали». (Лично Меншиков точно не писал - по причине, как доказывал Н.И. Павленко, пожизненной неграмотности светлейшего). Не удалось обнаружить следов преступной переписки и в опечатанной канцелярии Меншикова157.
(с. 234)Осталось допросить самого А.Д. Меншикова. Его вознамерились обвинить в попустительстве Швеции относительно ее участия в Ганноверском союзе, заключенном 3 сентября 1725 года между Англией, Францией и Пруссией158.
Таким образом, неуклюже вменяемое А.Д. Меншикову смехотворное деяние несоразмерно тем серьезным обвинениям в государственной измене, которое, как мы видели, действительно могли бы предъявить Толстому и Рагузинскому.
Даже такое вот дело не получилось пристроить Александру Даниловичу. Оно выглядело, вероятно, столь же неправдоподобно, как и смехотворный размер взятки, которую будто бы согласился принять от шведов светлейший (5.000 червонных). В такое и в самом деле было трудно поверить.
А.Д. Меншиков на допросе твердо и доказательно отверг все наветы. В итоге улики по главному обвинению против него в «измене» свелись в основном к невнятным донесениям Н. Ф. Головина, сфабрикованным, как считают историки, «в своекорыстных, карьеристских целях, в порядке прислужничества перед победившей дворцовой группировкой».
Нам же важно отметить, что у дознавателя Плещеева, командированного в первоначальное место ссылки А.Д. Меншикова , были полномочия подвергнуть светлейшего князя и генералиссимуса пытке. Чиновнику было предписано «бывшего Меншикова» допросить «с принуждением и угрозами, что ежели он подлинно о том о всем, как у него происходило, не объявит, то с ним инако поступлено будет»159.
Спасло князя, несомненно, проявленное мужество - на этом допросе, как, впрочем, и во все время ссыльной годины. А Манифест «О винах князя Меншикова» так никогда и не был обнародован. В опубликованном 27 марта 1728 года указе о преступлениях Меншикова сказано глухо и в самой общей форме: «За многие и важнейшие к нам и государству нашему и народу показанные преступления смертной казни достоин был, однако же по нашему милосердию вместо смертной казни сослан в ссылку»160. Текст, как видем, совпадает в целом с содержанием приговора Толстому, который еще совсем недавно продиктовал сам А.Д. Меншиков. С той, однако, разницей, что Толстой скончался в одиночестве в монастырском каменном мешке, тогда как светлейший испустил дух в горнице, несомненно, в присутствии любящих сына и дочери. И дозволенных ему слуг.
Изложенные перипетии «дела Меншикова» дают нам возможность мысленно воссоздать исторический контекст гипотетического пока события создания Иваном Никитиным портрета Рагузинского. У графа Саввы Владиславича —Рагузинского действительно были самые реальные основания опасаться встречи с секирой палача на эшафоте, не отступи он вовремя в длительное и экзотическое путешествие в Китай.
4.20. Два портрета кавалера Рагузинского (с. 234-245)
Пришло время вспомнить о живописце Никитине. В 1725-1728 годах в истории давних добрых отношений двух человек — графа Саввы Рагузинского и придворного художника Ивана Никитина должны были отметиться два особо памятных для живописца события: прощание Никитина с Рагузинским, своим вельможным покровителем, отбывающим в неведомые края осенью 1725 года и встреча с ним, вернувшимся через без малого три года161.
(с. 235)В 1725 году необычность и размах приготовлений к экспедиции должны были вызвать особый интерес и пересуды столичной петербургской публики. Не меньший резонанс был обеспечен, конечно, и ее возвращению, отмеченному триумфальному успехом труднейшего посольства.
Тотчас после получения в Петербурге известий о заключении Буринского трактата и пропуске русского торгового каравана в Пекин последовал указ о присвоении графу Савве Владиславичу-Рагузинскому чина тайного советника и награждении его «кавалерией» — орденом св. Александра Невского. И отъезд, и возвращение экспедиции по своему рангу заслуживали мемориальных актов. В том числе в виде заказа портрета героя такому знатному в то время живописцу, как Иван Никитин.
Если бы подобная гипотетическая ситуация действительно «имела место быть», то в эти два момента, разнесенные во времени на три года, перед мысленным взором приступающего к работе художником возникли бы два совершенно разных облика. Они, с совпадающими характеристиками типа лица, разительно отличались бы друг от друга.
Предотъездный Рагузинский был человеком, всего полгода назад являвшимся доверенным тайным советником великого императора, вельможей на вершине общественного положения, личного богатства и наконец-то обретшим семейное благоустройство. Теперь же, несколько месяцев спустя, летом 1725 года, он был полон суровой решимости покинуть дряхлую мать и семью, оседлую роскошную жизнь с ее барственными привычками, уже ставшими рутинными.
Если верна наша гипотеза о том, что заказ на портрет Рагузинского был сделан в связи с его назначением чрезвычайным посланником в Китай, то перед глазами приступающего к работе живописца должен был предстать «иллирийский граф» Сава Лукич Владиславич, он же «граф де ла Марк», как человек с непроницаемым лицом, проникнутый внутри острым беспокойством за свою судьбу. Предусмотрительно уходя от угрожающего настоящего, этот мужественный человек был, несомненно не чужд и дурных предчувствий, и как мы видели, обоснованных тревог. И все они с лихвой оправдались с действительности.
Будущее показало, что посольству Рагузинского предстояли в Пекине «несносные утеснения», (в числе которых было и снабжение соленой водой), от которых многие «маялись животами». А ему самому потребовалась вся стойкость личности, чтобы не поддаться ни шантажу, ни угрозам. Посланник многократно заявлял китайским министрам о тщетности их надежд добиться от него уступок угрозами «передавить россиян, как мышей»162. Китайские министры использовали еще одно средство воздействия на Владиславича — они грозили «выбить» посольство из Пекина. Реализация этой угрозы в студеную пору влекла верную гибель посольства в безлюдной степи.
Вот в таких трудных условиях проходили переговоры. Как пишет Н.И. Павленко, «в том, что ни один пункт инструкции чрезвычайному посланнику и полномочному министру не остался невыполненным, несомненная заслуга Саввы Лукича Владиславича-Рагузинского. Он стойко и умело защищал интересы России, отверг территориальные притязания представителей Цинской империи и добился при определении границ применения принципа: «Каждое государство владеет тем, чем оно владеет теперь»163.
(с. 236)За вычетом времени на переезды и пребывание в Пекине, занявшие в общей сложности около двух лет, остальные месяцы он провел на территории в самой суровой сибирской глубинке — на речке Буре, в Селенгинске и Кяхте. Там он, как писал сам, «денно и нощно» трудился над совершенствованием администрации Селенгинского дистрикта, составлял подробнейшие инструкции должностным лицам, представлял свое мнение об организации караванной торговли с Китаем, заботился об укреплении пограничных городов.
Жизненные условия даже знатного человека, находившегося в Сибири в первой трети XVIII века, постоянно в разъездах, никак нельзя было назвать комфортабельными. Неудивительно, что в середине февраля 1727 года Рагузинский серьезно занемог, но поборол болезнь.
Прошло почти три года, и домой вернулся растерявший нажитый с годами жирок, помолодевший душой и телом победитель, отважный землепроходец Сава Владиславич. Его недоброжелатель по наследству, дипломат Антиох Кантемир, сын молдавского господаря Дмитрия Кантемира, в одной из сатир под именем Хрисиппа вывел графа Савву Владиславича-Рагузинского такими словами164:
По вся утра тороплив, не только с постели,
Но выходит со двора, петухи не пели,
Когда в чем барыш достать надежда какая,
И саму жизнь не щадит. Недавно с Китая.
Прибыв, тотчас он спешит и в другой край света,
Сбирается, несмотря ни на свои лета,
Ни на злобу воздуха в осеннюю пору;
Презирает вод морских, то бездну, то гору,… .
Столь точному описанию, явно лишенному украшательства, нетрудно сопоставить художественный образ (ил. 63).
Ил. 63. Литографическое изображение С.Л. Рагузинского
Его до нас доносит литография на камне П. Андреева. Возможно, она относится к так называемой «бекетовской» серии, следовательно, достоверная, имевшая живописный оригинал165. Тот портрет был выполнен после возвращения графа Саввы из Китая, поскольку герой написан с лентой и звездой ордена св. Александра Невского. Возможно, и портрет был создан по случаю вручения награды.
Лицо изображенного на литографии — запоминающееся, того южно-славянско — тюркского типа, что встречается у народов, веками находившихся под османским игом.
Энергичен поворот головы, устремлен в даль смелый взгляд глаз героя на лице, исхудавшем в походах, с заострившимися чертами. Мы видим образ победителя необъятных просторов, страшных морозов, обуздавшего козни коварных мандаринов.
(с. 237)Давно нет уже в Петербурге француза Кампредона, нет Толстого, нет светлейшего князя, да и на престоле сидит другой человек. Рагузинский вернулся в другой мир. Так что его былые страхи рассеялись.
Оба образа одного и того же человека, написанные до и после путешествия, были бы характерными: драматический предотъездный и героический после возвращения. Вообще говоря, писать подобные вещи настоящему художнику легко и в удовольствие. Но в данном случае это справедливо только в отношении портрета победителя. Гораздо сложнее было бы создать образ Рагузинского во второй половине 1725 года. Потому что перед портретистом неизбежно встала бы следующая, почти неразрешимая, диллема.
Как передать внутреннюю драму человека, у которого скрытность является не только внутренней потребностью, но и поведенческим стандартом, человека, который в силу специфики профессии привычно не позволяет собеседнику проникать в свои подлинные мыслей по сиюминутному выражению лица?
Любая попытка портретиста передать на полотне внутреннее напряжение, скажем выражением глаз или сжатыми судорожно руками, разрушила бы достоверность образа Рагузинского. Но если бы художник все-таки нашел способ разрешить неразрешимое, и показать нам подлинного графа Савву в те трудные для него дни, то в результате родился бы несомненный шедевр. Никитину такое было бы под силу.
(с. 238)Из сказанного вытекает, что нам следует разыскивать в музейных запасниках портрет отечественного вельможи, жившего, судя по парику и костюму, в первой трети XVIII века, такой, на котором художнику удалось передать описанную имманентную двойственность личности изображенного.
Представим себе, что в итоге поисков будет обнаружена работа, в которой указанная цель достигнута, причем именно средствами уникальной художественной манеры Ивана Никитина. То есть произведение будет представлять собой не традиционный портрет, а портрет-картину, обладающую сюжетом, создаваемым с помощью знаковых элементов и указующих символов. Открытие на полотне такого сюжета было бы эквивалентно обнаружению бесспорной подписи самого создателя произведения. Потому что в те годы в России портрет-картину мог создать исключительно Иван Никитин.
Ниже мы намерены показать, что:
1. Таким произведением, представляющим собой портрет-картину, является работа в ГРМ, числящаяся в каталогах музея как «портрет П.П. Толстого» (ил. 64).
Ил. 64. Портрет графа. ГРМ
2. На самом деле на этой картине представлен образ графа С.Л. Владиславича — Рагузинского, такой, каким его видел Иван Никитин летом-осенью 1725 года.
В Альманахе ГРМ 2015 года «Петр I. Время и окружение» указаны следующие данные портрета: «№ 97; 1720-е (?); 62,5 х 52». Он, читаем далее в альманахе, «стилистически и технологически может быть отнесен к кругу работ западноевропейских мастеров, работавших как в России, так и на Украине». Как мы видели в предыдущих главах, Иван Никитин, прошедший в юности в Голландии почти шестилетнее обучение живописи западноевропейских мастеров, позднее стажировавшийся в Венеции, а затем и во Флоренции у Томмазо Реди, создавал произведения, стилистически и технологически относящиеся к кругу указанных мастеров.
Что касается упоминания Украины, оно объясняется, вероятно, тем, что П.П. Толстой был мирным зятем тамошнего гетмана, оседло занимал административную должность полковника на Черниговщине и в свое время открестился от рискованных затей «напольного гетмана» Павла Леонтьевича Полуботка. В 1727 году был отстранен от должности мстительным А.Д. Меншиковым, уехал из Малороссии, поселился в подмосковном селе Яковлево, где и скончался через несколько месяцев, в октябре 1728 года.
В упомянутом Альманахе ГРМ 2015 года, на. с. 126, следующим образом указана дата рождения Петра Петровича: «вторая половина 1680-х годов». В разделе 4.3 настоящей книги мы, однако, показали, что младший сын П.А. Толстого родился около 1702 года. Следовательно, он скончался молодым, что вовсе не соответствует возрасту лица на ил. 64.
(с. 239)Внешняя ипостась изображенного на этом портрете пожилого человека очевидна. Тип лица близок к тому, что и на литографии П. Андреева (ил. 63), но с более выраженными южно-славянско-тюркскими следами. Мы видим холеное лицо какого-то знатного вельможи, человека, безусловно, хладнокровного, владеющего собой и не стремящегося произвести какое-то особое впечатление на наблюдателя.
(с. 240)Лицо изображенного непроницаемо и неподвижно, как маска. Это образ лояльного человека, немного высокомерного, знающего себе цену и уверенного в себе, чуть дружелюбного, но с легкой иронией во взгляде. Наблюдаемая нами мина кажется не искусственной, состроенной при позировании, но маской, органически присущей настоящей личности изображенного.
Одет он в кафтан выдержанной расцветки, из тонкого сукна. Успокоительно — изысканна осенняя зелень его ткани, на которой доминирует неяркое золотое шитье. Оно, правда, излишне прихотливого рисунка, взгляд зрителя по нему не скользит, а вязнет.
При индифферентном в целом выражении лица изображенного, внимание наблюдателя притягивает прежде всего костюм персоны. Знакомые уже с творческой манерой и особым художественным мышлением Никитина, поищем именно в нем некие необъяснимые на первый взгляд особенности.
Первой странной деталью является асимметрия и стилистическая несогласованность рисунка шитья на левой и на правой, схематически изображенной, стороне кафтана (ил. 64). А вычурность шитья могла бы свидетельствовать о дурновкусии изображенного.
Но такая трактовка плохо вязалась бы с тонкостью черт его лица. Указанное противоречие исчезнет, если допустить, что художник показал в правой части не лицевую, а оборотную сторону широко распахнутого с той стороны кафтана.
Она, внутренняя, тоже расшита золотом по прихоти богатея, причем по иному рисунку, чем лицевая строна. Но теперь внимание притягивает не менее странная симметрия двух вышитых фигур: той, что справа на кафтане и подобной ей в центре груди, на виднеющимся из-под кафтана «камзоле» ( фрагмент № 1, ил. 65).
Ил. 65. Фрагмент № 1 портрета
Симметрия эта в том, что фигура «лилии» на «камзоле» представляет собой зеркальное отображение своего аналога на внутренней стороне кафтана.
Значит, «камзол» сделан из зеркально отражающего материала? Теперь мы на нем замечаем полосу света, отраженного от того источника, что освещает лицо. Получается, что под кафтаном вполне мирного, даже домашнего покроя скрываются воинские стальные латы, панцырь с прихотливой гравировкой и ожерельем из медных пластин, ниспадающих из-под жесткого металлического воротника. Это блестящая поверхность лат зеркально отражает фигуру, вышитую справа на кафтане. Таким вот способом указывает нам художник на металлическую фактуру «камзола». Посмотрим еще раз на зеркально отраженные «лилии». Ось их симметрии наклонена, что передает выпуклость панциря под зеленым кафтаном. (с. 241)Опять мы встречаем «умный глаз» и твердую руку Ивана Никитина.
Наличие лат не свидетельствует о том, что изображен какой-то славный военачальник. Именно потому, что они прикрыты кафтаном, и их присутствие приходится угадывать. Поэтому данная деталь одеяния служит указанием на «двойное дно» персонажа и на «стальной», бойцовский характер изображенного, выигравшего в своей жизни немало битв на самых разных поприщах.
Если и остаются последние сомнения в том, что перед нами портрет-картина, они исчезают при анализе вышивки, украшающей левую половину кафтана изображенного человека. Она столь сложна, столь изощренно — причудлива, а живописец дал себе труд столь тщательно выписать ее многочисленные черточки и завитушки, что возникает мысль о специальном, символическом назначении этого элемента, об особом значении его для художника (фрагмент № 2, ил. 66).
Ил. 66. Фрагмент № 2 портрета
Ведь даже если бы модель предстала пред ним именно в таком чудаковатом одеянии, он бы не стал столь тщательно выписывать мельчайшие детали вышивки, а изобразил бы ее так же схематично, как написаны завитки парика данного персонажа. Вышивка, значит, не является простым воспроизведением живописцем видимой им натуры.
На самом деле она чрезвычайно стилизована. Перед нами нечто особенное, отнюдь не один из вариантов традиционных европейских или византийских орнаментов. Рисунок шитья, на первый взгляд эклектический, на самом деле выполнен в распознаваемом стиле, который тогда в Европе называли французским словом «шинуазри», то есть «китайский мотив».
(с. 242)Китайские товары к тому времени давно уже широким потоком поступали в Европу и высоко там ценились. Да и сам молодой Сава Владиславич, в бытность его негоциантом в Стамбуле, несомненно, занимался, кроме прочего, посреднической транзитной деятельностью, служившей мостом в Европу для китайских товаров. (Напомним о торговом доме Владиславича в Венеции).
Какие китайские товары особо ценились на европейском рынке? Конечно, фарфоровые изделия и расшитые ткани. В рисунках на многих из них неизбежны изображения извивающихся огнедышащих драконов и дракончиков, сопровождаемые порой иероглифическими надписями. А те имели вид столбцов из фантастических, причудливых для европейского глаза картинок — иероглифов. И Иван Никитин не мог не дивиться на подобные китайские товары — на многоязычных базарах все той же торговой Венеции в те полу-праздные месяцы 1716-1717 годов, когда он располагал изрядным досугом166.
Держа в уме эти сведения, посмотрим еще раз на вышивку левой половины кафтана изображенного. Ее верхний ниспадающий «столбец» представляет собой причудливую вязь, в которой мельтешат многоголовые дракончики с распахнутой пастью, извергающие стилизованное пламя в виде цепочки из точек, — и значки, напоминающие очертаниями китайские иероглифы.
Верхний загибающийся «столбец» заканчивается колесом со спицами, символизирующим, конечно, предстоящий герою дальний поход, и именно в Китай. Но для намека на путешествие в ту далекую сказочную страну художник мог бы выбрать и какой-нибудь более простой символ, не столь «трудоемкий» для изображения. Значит, у вышивки было и более важное для художника, совсем не прикладное, предназначение.
Эта же вязь на китайский мотив своей замысловатостью намекает на прославленную мудрость древнего народа. И переводит роль данного элемента от сюжетного назначения — к обобщенной характеристике личности изображенного. Он символизирует всю сложность этого человека, его экстравагантных мыслей, их прихотливые и неожиданные повороты.
Безмятежность лица и мягкий, изысканный колорит костюма создают обманчивое ощущение умиротворенности — до тех пор, пока взгляд зрителя не споткнется о красное пятно воротника, взрывающего упомянутую благость. В данном портрете воротник «кафтана», как и на изображении напольного гетмана, не является лишь простой деталью одеяния, — столь очевиден его цветовой диссонанс. Этот элемент представляет собой еще один символический образ в знакомой нам манере Ивана Никитина. Его кроваво-красный оттенок задает драматически звучащую ноту, которая показывает нарочитость облика благополучия этого человека.
Останавливая взгляд на красном пятне воротника, мы замечает подчеркнуто-извилистую форму его края, прилегающего к шее. Теперь он видится нам лезвием секиры палача, уже обагренного кровью в момент касания шеи жертвы (фрагмент № 3, ил. 67).
Ил. 67. Фрагмент № 3 портрета
Вот какое предчувствие, вот какой страх на самом деле доминирует в мыслях портретируемого, вот та тревога, что физически ощутил живописец в 1725 году за каменным спокойствием сидящего перед ним человека. Роль этого кроваво-красного пятна аналогична той, что Никитин придал языкам пытошного огня на отворотах кафтана напольного гетмана Павла Полуботка (ил. 16).
(с.243)Но если в том портрете подобный знак свидетельствовал о проницательности живописца, поскольку оказался провидческим, то еще более устрашающий символ — окровавленное лезвие секиры у горла — в портрете Рагузинского привносит в портрет неуместную экзальтированность, разрушающую цельность образа: она не просто диссонирует, но своей мелодраматичностью прямо ему противоречит. В самом деле, мысленно устранив эту выпадающую из общего спокойного колорита деталь, мы тут же увидим перед собой образ выдержанного, бывалого, хладнокровного и уверенного в себе негоцианта, собравшегося в трудную дорогу в Китай.
Не есть ли в том рецидив мелодраматичной перегрузки смыслами, которой было отмечено созданное в юности изображение фельдмаршала Б.П. Шереметева (ил. 8)? Такой отзвук далеких дней кажется необъяснимым в данном произведении художника, созданном на вершине мастерства. К тому же оно, написанное в драматические дни прощания с героем, должно было являться особо значимым для Ивана Никитина.
Но если дело не в досадной неудаче живописца, а в нашем недопонимании его целей, то следует предположить стремление Ивана Никитина создать на полотне образ человека со стальными нервами, но накануне благоразумной ретирады на край света от угрожавшей ему смертельной опасности. Той, что имеет вполне себе конкретную форму — казни с отсечением головы. И тогда придет понимание того, что кровавый «воротник» является не излишним, а, напротив, мастерским по замыслу и совершенно необходимым элементом общего сюжета.
Выше, сравнивая истории падения Толстого и Меншикова 1727 года, разделенные во времени всего несколькими месяцами, мы показали высокую вероятность обоснованного обвинения Толстого в государственной измене. В ходе допросов с пристрастием ему, конечно, пришлось бы раскрыть «второе лицо» графа Саввы, он же граф де ла Марк, поведать о масштабе его многолетней тайной деятельности. Реальность такой перспективы должна была стать очевидной для Рагузинского уже в 1725 году, через три-четыре месяца после кончины его спасительного защитника, императора Петра Великого.
(с. 244)Сомнительно, чтобы Никитин был в курсе конкретной природы смертельной угрозы, нависшей над Рагузинским. Но то, что граф мог, пусть глухо, дать понять своему давнему протеже об истинной причине своего странного решения покинуть недавно обретенную семью, нам кажется весьма правдоподобным. Не менее вероятным представляется и то, что проницательный художник Иван Никитин, давно и хорошо знающий модель, внутренним своим чутьем угадывал тревожное состояние графа Саввы и ощущал всю глубину его опасений. Память о недавних публичных казнях при почившем императоре была еще совсем свежа.
Подобного рода интимный портрет не предназначают к выставлению перед досужей публикой. Те же три человека, для которых он писан — изображенный, заказчик и сам автор вещи — прекрасно понимают смысл и знают цену красной детали одеяния изображенного.
Подведем итог. Присутствие на данном полотне первой трети XVIII века таких символических, знаковых деталей, как стальной непробиваемый панцырь, полускрытый кафтаном, как окрашенный железный воротник, напоминающий окровавленное лезвие у горла изображенного, наконец, как вышивки в стиле «шинуазри» — все это создает единую и уникальную цепь доказательств следующих тезисов.
1. Перед нами работа, имеющая неоспоримые признаки неповторимой художественной манеры Ивана Никитина, что эквивалентно собственной подписи данного живописца.
2. На картине изображен граф Савва Лукич Владиславич-Рагузинский.
3. Картина создана Иваном Никитиным летом-осенью 1725 года, в интервале от начала июля до 12 октября, то есть после назначения Рагузинского чрезвычайным посланником в Китай и до отправления его экспедиции из Петербурга.
Мы считаем, что нашли изображение графа Саввы Владиславича-Рагузинского, выполненное Иваном Никитиным в середине 1725 года (ил. 64). И это произведение стоит особняком во всей отечественной живописи.
Оно занимает особое место и в творчестве живописца Никитина. Как мы видим, в данном случае он отнюдь не стремился передать на холсте реальное одеяние сидящей перед ним, или мысленной, модели. Оказалось, что оно целиком плод его воображения. На деле, одеяние — некая фантастическая композиция, превращающая традиционный портрет в портрет-картину, в рассказ о сути личности графа Саввы, о его судьбе и о ее текущем моменте.
У автора нет возможности познакомиться с технико-технологическими характеристиками обсуждаемой работы. Хотелось бы, конечно, посмотреть на ее снимки в рентгеновском, УФ и ИК-диапазонах волн. Полагаю, они могут содержать весьма любопытную информацию.
(с. 245)Были бы не менее интересны и другие технические данные по этой вещи. Если, к примеру, грунт у картины светлый, а не болюсный, а мазок не виден из-за фальцевания, значит, и эти признаки следует внести в список технических приемов, применявшихся живописцем Иваном Никитиным.
4.21. К истории бытования портрета (с. 245-246)
Портрет «поступил в ГРМ в 1974 году от М.Г. Якерсберг». Проследить всю историю его бытования не представляется возможным. Нам остается лишь вернуться к ее начальному этапу.
С наибольшей вероятностью платежеспособным заказчиком портрета графа С.Л. Владиславича-Рагузинского в 1725 году (перед отправлением того в сибирскую экспедицию неопределенной длительности) являлся почти восьмидесятилетний Петр Андреевич Толстой, душеприказчик отъезжающего.
У него, остающегося, полного тревог, могло возникнуть естественное желание обрести для памяти портретное изображение отъезжавшего старинного соратника. Вероятно, единственного, кроме старшего сына Ивана, кому он мог еще доверять. Возникновение такой идеи выглядит вполне естественным для Толстого, и она была бы понята Рагузинским. В этом случае подобный заказ был бы сделан, разумеется, живописцу Ивану Никитину, протеже графа Саввы.
Напомним, что в интересующем нас 1725 году, перед отбытием с экспедицией в Китай, у С.Л. Рагузинского не было среди вельмож более близкого к нему человека, чем П.А. Толстой, причем не только в деловом, но и в личном аспекте.
Вот что пишет по этому поводу Н.И. Павленко: «Перед отъездом в Китай у Рагузинского не было человека ближе Толстого. Выше упоминалось, что заботу о семье во время пребывания в Китае Рагузинский отчасти возложил на адмирала Апраксина, но более всего Савва Лукич уповал “на христианское и кавалерское человеколюбие” П. А. Толстого. Именно Толстому он поручил продать свой дом в Москве, а вырученные деньги передать одному из племянников (Моисею или Гавриилу), “дабы те деньги могли они употребить в торг для моей прибыли”. Толстой, кроме того, должен был похоронить ”по христианскому обыкновению” престарелую мать и больную дочь, если те умрут.
Перед отъездом в Китай С. Л. Владиславич писал графу П. А. Толстому 9 октября 1725 г.: ”Фамилию и дом мой петербургский, мызу и протчее оставляю под ведением родного моего племянника Моисея Владиславича, которому прошу в нуждах милостивую протекцию и вспоможение”167».
Но самым главным свидетельством особого доверия Рагузинского к Толстому является, конечно, назначение последнего душеприказчиком по Духовной 1725 года.
После гибели П.А. Толстого портрет находимся, по всей вероятности, в собственности младшей ветви рода Толстых, идущей от Петра, младшего сына Петра Андреевича Толстого. (Его старший сын Иван разделил печальную участь своего отца).
(с. 246)Автора не оставляет мысль о том, что в конце лета — начале осени 1725 года Иван Никитин создал не только изображение предотъездного С.Л. Владиславича-Рагузинского, но, быть может, и покидаемого в опасном положении П.А. Толстого, его старого «боевого» товарища.
Если это так, то портрет престарелого П.А. Толстого по художественной манере исполнения должен быть «парным», в идейном смысле, к изображению С.Л. Владиславича-Рагузинского, представленному на ил. 64. Именно это может послужить ключом к идентификации произведения, утратившего, конечно, связь с именем и его создателя, и изображенного персонажа168.
Род самого Рагузинского быстро угас. Его физический образ с уходом современников расплылся в потоке времени. С течением десятилетий настоящее имя изображенного на данном портрете запамятовалось, в то время как примерная датировка вещи по фасону парика представлялась очевидной. Сохранялись, вероятно, сведения о начальном провенансе портрета — из картин рода Толстых. С течением времени чье-то удобное для очередного владельца предположение о том, что на холсте представлен П.П. Толстой, родоначальник данной ветви Толстых, превратилось в «историческую традицию». Для этого могло быть достаточным, как случается, указание на наличие ямочки на подбородке изображенного. Ведь как будто такая же есть и на подбородке П.А. Толстого, как то видно на портрете последнего кисти Таннауера. Правда, похожие ямочки случались и на лицах других людей, например, у Рагузинского, как это отчетливо видно на литографии П. Андреева (ил. 63).